Марина Дмитревская

Фреска 

Петербургский театральный журнал 

№ 18-19 1999



МАРИНА ДМИТРЕВСКАЯ

ФРЕСКА

А. С. Пушкин. «Борис Годунов». БДТ им. Г. Товстоногова.

Режиссер Темур Чхеидзе, художник Георгий Алекси-Месхишвили

 

«История народа принадлежит поэту».

 А. С. ПУШКИН

 

Пушкинская «летопись о многих мятежах» (или «комедия о настоящей беде» — как угодно) не знала в истории театра настоящего успеха. «Борис Годунов» переживал периоды истинного сценического забвения и пики формальной популярности (26 спектаклей от Архангельска до Махачкалы в пушкинский юбилейный сезон 1937 года!), но не знала одного — бесспорных, абсолютных театральных воплощений. Брались ли за трагедию В. И. Немирович-Данченко, Б. Сушкевич или Ю. Любимов, спектакль всегда был скорее процессом соприкосновения с Пушкиным, чем театральным результатом как таковым. Результат возникал где-то рядом: в опере Мусоргского, в репетиционных записях Мейерхольда, в телеспектакле Эфроса.

Два петербургских театра — БДТ и Александринка — с паузой между премьерами всего в месяц — сыграли «Бориса Годунова», дав замечательный материал для сопоставления. В этих спектаклях по-разному — все: БДТ играет поэзию, Александринка — прозу, и это принципиально как для Темура Чхеидзе, так и для Арсения Сагальчика. Один гармонизирует Пушкина, другой вдохновляется эклектикой и разнофактурностью сцен. В Александринке распахивают пространство ветрам смуты, в БДТ заняты двумя людьми — Борисом и Самозванцем. Более того, александринский спектакль будто невольно наследует постановке Б. Сушкевича в том же театре (Акдрама,1934), с его не «карамзинской», а, напротив, «покровской» идеей невиновности Бориса и боярского заговора вокруг него. Если же искать «родственников» у спектакля Т. Чхеидзе, то, пожалуй, только одна ниточка свяжет его с театральной историей. И протянется она к опыту В. И. Немировича-Данченко (МХТ, 1907), который, пожалуй, первый и единственный из всех, покушавшихся на трагедию, не просто пытался понять ее как поэтическую и превращал в психологическую легенду, но главным делом считал освоение стиха. Ему нужен был психологизм, обретающий легкость поэтической формы.

Прошло девяносто лет.

«Еще одно, последнее сказанье…» Темур Чхеидзе поставил удивительно гармоничный, абсолютный по стилю, чистый, очень обдуманный спектакль. По живописи — фреску, где охра мешается с красно-коричневым и запекается внизу, на подолах платьев, темноватыми подтеками (художник Г. Алекси-Месхишвили). То ли Дионисий растер для этого спектакля камушки с берегов Паского озера, то ли древние грузинские храмы поделились своим цветовым аристократизмом со сценой БДТ. Этот «Борис Годунов» — звучащая фреска, где ничего лишнего, где каждый жест каноничен, одна сцена плавно впускает в себя другую, а вместе они каждый раз образуют гармоничную композицию.

Странное черно-красное абстрактное оформление — скорее просто фон для многофигурных мизансцен. Зато важно, как ложится рыжеватый воротник боярской шубы на красноватое сукно и как красный платок захлебывающегося кровью Бориса образует динамическую цветовую точку на фоне коричневато-золотых рубах и кафтанов.

 

Жанр поэтической трагедии потребовал перекомпоновки «Годунова» — ритмически и композиционно «разодранной» пьесы. Ведь «Корчма» или сцена у фонтана — это совершенно иная театральная фактура, нежели, скажем, сцена у Новгорода Северского или на площади. Чхеидзе вовсе убирает жанровую сцену в корчме, а знаменитую сцену у фонтана, написанную отдельным «концертным номером», переводит в переписку Самозванца и Марины. Она читает его листки, он — ее, а все для того, чтобы не нарушать звучания гениального текста пылкой театральностью чувств и хоть какой-то иной реальностью, чем реальность поэзии. Вперед выходит именно пушкинский стих, в котором обработан, отчеканен, артикулирован каждый звук: мы слышим шипящие и гласные, ухо улавливает энергию согласных и композицию строфы. Структурно закольцовывает действие Пимен-К. Лавров. «Еще одно последнее сказанье…» — с этого начинается спектакль. Пимен, похожий на Сергия Радонежского (то есть, отчужденный от действительности «иконописным образом»), проходит через все сцены спектакля. Он зажигает свечи на авансцене, начиная действие. Потом свои зажжет Борис, свои — Самозванец. Так «пишется» история. Она пишется не народом и не ему принадлежит («народу» в спектакле всего-то пять-шесть человек. Стоят. Ничего не решают. Ничего не понимают. Одно слово — народ).

Конечно, перекомпоновав трагедию, Чхеидзе в какой-то мере облегчил себе задачу. Новаторской (и никем не освоенной) пушкинской форме он придал кантиленность и классическую завершенность музыкальной формы. Он слышит тему и микширует подголоски (они — как тихий колокольный звон, слышно-неслышный в музыке Гии Канчели). 

Спектакль сосредоточен на «судьбе человеческой», которая решает «судьбу народную» — на двух царях, Борисе (Валерий Ивченко) и Самозванце (Валерий Дегтярь). Чхеидзе ставит «Годунова» о том, как на смену одной власти, замешанной на крови «царевича убиенного», идет другая, вроде бы желающая очистить Русь («светлый мстительный рок воскресший» — так понимал Самозванца Немирович-Данченко). Ибо именно в ту минуту, когда Гришка-Дегтярь слышит о совершенном злодеянии, в нем рождается план спасения Руси. Но и этот путь — путь кровавый. Одна из самых сильных сцен Самозванца-Дегтяря, когда он вдруг осознает: «Кровь русская, о, Курбский, потечет». У этой страны не было и нет другого пути чем через кровь. С нравственными муками, страданиями, покаянием, но через кровь. Трагедия.

Странная «рифма»: Ивченко-Борис часто напоминает Ивана Грозного (блестящий глаз, сухой жест, экспрессия шага), а тихий черноризец Григорий-Дегтярь в первой сцене почему-то похож на царя Федора-И. Москвина в раннем спектакле «художественников». Так нечаянно оказались связаны в спектакле три царя, отсылая нас к А. К. Толстому, с его трилогией о тщетности усилий любого монарха — Ивана, Федора, Бориса — поднять Русь…

Но вот замечательно — впервые в истории (клянусь, впервые!) постановки «Годунова» не связаны с политическими соображениями и лишены аллюзий. «Борис Годунов» теперь — не материал для многочисленных исторических «применений». В конце тысячелетия, когда все ясно, хочется собирать лишь те исторические мотивы, которые связаны с вечным — с заповедями.

В спектакле Чхеидзе по существу нет «горизонтали», отношения складываются не между людьми, а между людьми и Богом (фреска!). Борис, деловито и жестко повелевающий боярами, властным жестом отодвигающий не только Шуйского, но и Патриарха («Я царь еще!»), в общем-то не связан с миром, которым правит. Он, иссушенный покаянием, связан с другим миром, у Бога ищет ответов на безвыходные вопросы. Он убил Димитрия для блага дикой страны, которую мнил вывести на цивилизованный путь. Он и перед смертью думает о державе и, задыхаясь, озлобленно, последним жестким движением, безо всяких отцовских страданий и даже без любви, буквально бросает на трон Федора — не сына, а будущего «образованного монарха» («учись, мой сын…»). И требует, чтобы бояре присягнули ему, потому что знает точно — завтра обманут, отрекутся, предадут.

И оба они слабы, нервны, по сути беззащитны пред Богом и судьбами.

В. Ивченко играет странную, лирико-гротесковую сложность Бориса. Годунов не в состоянии понять, отчего всевышний обрек его на это одиночество. Он готов к социальному изгнанничеству, но к экзистенциальному?!! Он молится истерично, озлобленно. Прося помощи у Бога, этот Борис лишен главного — в нем нет смирения (чего стоит агрессия одной фразы — «Вот черни суд!»)

Отрепьев-Дегтярь, решившийся отождествить себя с жертвой, «царевичем убиенным», тоже, по существу, один. На путь самозванства вступает существо изначально неразвитое, но не порочное (в первой сцене слабого Григория потрясает известие о злодеянии Бориса — и это минута решения освободить Русь от «царя-ирода». Но известно, куда ведет дорога, устланная благими намерениями). Постепенно Отрепьев «делает себя»: гладко зачесаны назад волосы, сжаты губы. Но по-прежнему его светлые глаза тревожно ищут чего-то вдали, вверху, он ждет поддержки оттуда, а не от войска, которому «кажет заветную дорогу» в Москву.

На спектакле я с удивлением ловила себя на мысли о глубокой «антинародности» трагедии «Борис Годунов». Как все-таки молодой Пушкин презирал чернь, толпу, народ, который, если его не душит железная рука Грозного, сразу «к смятенью тайно склонен» и «любить умеет только мертвых»! Сколько муки прозрения в монологах Бориса-В. Ивченко! Да, «милости не чувствует народ», народ безнравственен. А власть, дарующая милость, преступна. Комедия о беде…

«Народ безмолвствует», — произносит в финале Пимен. Но немногочисленный народ в финале спектакля Чхеидзе не безмолвствует. Он молчит, потому что не умеет членораздельно говорить и потому что ему, народу, некогда: пока Пимен приукрашивает историю («безмолвствует…»), мужики с полудебильными мордами тупо жгут на поминальных свечах авансцены карту Московского царства, которую недавно рисовал просвещеннный царевич Федор Годунов…

Еще одно, последнее сказанье — целостное и законченное, как фреска, не утратившая красок за несколько веков. Ведь по-прежнему охра мешается с красно-коричневым и запекается на подолах…

Июль 1999 г