Друцэ И. Евгений Лебедев // Петербургский театральный журнал. 2009. №2 (56)
В литературе, как и в любой творческой деятельности, есть две стороны — видимая и невидимая, осознанная и интуитивная. Как заметил когда-то Лев Николаевич Толстой, «какие-то высшие силы шли через меня, мой дух только придавал им форму, и это были счастливейшие минуты моей жизни». Увы, природа творчества остается по-прежнему загадкой. Высшие силы — и все.
После очередной поездки в родные края у меня возникло искушение написать небольшую, почти документальную повесть о нашей деревне, о нашей семье, о нашей жизни. Никакого пафоса, никакого соцреализма. Отбросив все показное, поведать саму суть нашего бытия. Живой, горячий сюжет не давал покоя, но изложить его на бумаге не удавалось. Метался я с замыслом «Последнего месяца осени» по всему бывшему Союзу. Начал писать в Гаграх, на берегу Черного моря. В Кишиневе вдруг повествовательная ткань начала рассыпаться, сюжет погибал на глазах, и тогда я с семьей уехал в Карпаты. В крутых, незыблемых горах Яремче все стало на свои места, и, вернувшись в Кишинев, переписал набело и поставил точку.
И все-таки была какая-то загадка в той работе. Хотя повесть была легкая, светлая, даже веселая, к концу все стало печалиться, и с главным героем, у которого даже имени не было, просто он назывался Отец, я как будто прощался надолго, может быть, навсегда. Это было тем более удивительно, что в те годы мой отец, Пантелеймон Михайлович, был еще жив, полон жизни, полон юмора, и, стало быть, о каком прощании могла идти речь?!
Напечатанная в «Новом мире» повесть вызвала некоторое оживление среди читателей. Материалом заинтересовался известный оператор и кинорежиссер киностудии Молдова-фильм Вадим Дербенев. Он незадолго перед тем похоронил отца и увидел в моей повести некий сыновний реквием, некое прощание со старшим поколением, которому мы были столь многим обязаны.
Работа на молодой тогда кишиневской киностудии закипела, что называется, с ходу. Мучительно долги были поиски Отца, исполнителя главной роли. Нужен был актер универсального дарования, актер, который понял бы и меня, и Дербенева, и все наше поколение, весь наш мир. Под национальной оболочкой, как правило, лежит общечеловеческое, но до него нужно добраться, дотянуться, докопаться.
Не могу забыть встречу со знаменитым актером МХАТа Юрием Эрнестовичем Кольцовым, только что вернувшимся из лагерей. Дербенев позвонил мне из Кишинева и попросил встретиться с ним. Это был замечательный человек с иконописным лицом, на котором запечатлелась жестокость прожитого им века. Он прочитал повесть, ему очень хотелось сыграть Отца, но у него, после лагерей, слегка дрожали руки. Боже, как он старался скрыть от меня дрожь своих рук, как мне хотелось отдать ему эту роль, но в кино решает, разумеется, режиссер.
Выбор пал на Евгения Лебедева, актера знаменитого в те годы Ленинградского Большого драматического театра. К стыду своему, до той нашей первой встречи в Кишиневе я ни разу Евгения Алексеевича не видел на сцене и ничего не знал о его громкой славе. В гостинице Интурист, где нас познакомили, мне даже показалось, что слишком велико расстояние между этим блистательным ленинградским актером и тем, что было в моей повести, что у меня болело, что мне хотелось выразить...
Впрочем, самого Евгения Алексеевича мало заботило, какое впечатление производит он на окружающих. Едва проснувшись на следующий день, он уже включился в работу. Проходив с полдня по Кишиневу, заглянув на базар и потолкавшись с простым людом у привокзальной площади, он вдруг позвонил мне и спросил, нет ли у меня настоящей кушмы, молдавской крестьянской шапки. Была, но она ему не подошла. Слишком ухоженная. Ему нужна была простецкая, поношенная, самая простецкая, самая поношенная молдавская кушма.
— Без кушмы я даже пробоваться не буду.
Был перевернут весь реквизит молодой киностудии, ассистенты объездили весь город, но подходящей шапки достать не удалось. В критическую минуту поисков Леонид Григорьевич Мурса, бывший в ту пору директором киностудии, хорошо понимавший творческую природу актеров, вдруг сказал:
— А почему бы вам самим не проехать по Молдавии, не поискать подходящей шапки? Садитесь в машину и вперед. Любая точка республики — полдня езды. Найдете нужную вам шапку, сторгуйте, а студия оплатит.
Боже, что это была за поездка! Мы проездили почти сутки, с рассвета до глубокой ночи, и где мы только за тот день не перебывали, с кем только не встречались! Евгений Алексеевич вошел в раж, все ему было не то. А обнаружили мы искомую кушму за триста верст от Кишинева, в какой-то деревушке под Окницей, у местного тракториста, у которого дом был полон гостей. Подвыпивший хозяин дома, узнав, в чем дело, тут же вынес свою поношенную шапку, запросив за нее как за две новые.
Ни фасона, ни вида особого та шапка не имела, но была хорошо обжита. Она явно на голову Евгения Алексеевича не налезала, но, выпив стаканчик свекольного самогона в доме хозяина, уже успев подружиться с трактористом, Лебедев заявил, что это та самая шапка, которая ему нужна.
Потом долгую, дождливую осень шли съемки в Буковине. К моему великому удивлению, когда Евгений Алексеевич выходил на съемочную площадку в дешевом, хлопчатобумажном костюме, стоптанных сапогах и с серой шапкой на макушке, крестьяне из массовки окружали его и начинали с ним длинный, свойский разговор. Поначалу Евгений Алексеевич, приличия ради, кивал, поддакивал, но, когда начинали доминировать вопросительные интонации, отсаживался от массовки по дальше, ждал, пока осветители заменят перегоревшую лампу.
Эти неожиданные демарши озадачивали, обижали мужиков из массовки, они шли ко мне за разъяснениями такого странного поведения этого человека. В конце концов мне пришлось открыть им, что их новый приятель на самом деле никакой не колхозник, а знаменитый, народный артист СССР, Евгений Алексеевич Лебедев из Ленинграда. Приехал он к нам нарочно для этих съемок, а отсаживается по той простой причине, что, хоть он человек широко образованный, молдавского языка, увы...
— Да при чем тут Ленинград! — кричали мне мои земляки. — Как будто мы его не знаем! Он родом из соседнего села, мы не одну бочку вина распили, гуляя друг у друга, но такой смурной, заносчивый характер у него — вдруг, ни с того ни с сего, на полуслове умолкает, отсаживается и думу свою великую думает...
При озвучивании ленты возникла проблема. Дело в том, что одно из действующих лиц фильма, один из сыновей Отца, который ни разу не показывается в кадре, комментирует происходящее на экране. Он как бы создает свой образ, рассказом, своим голосом. В кино это называется «текст от автора». Поначалу вызвался прочитать текст от автора сам Георгий Александрович Товстоногов, хозяин и руководитель знаменитого театра на Фонтанке, но Дербенев, надо отдать ему должное, мягко отказал. У Товстоногова был мощный, кавказский, рыкающий бас, а для фильма нужен был скромный, мягкий, степной баритон.
Выбрали Иннокентия Смоктуновского, гремевшего тогда на весь мир после сыгранного им князя Мышкина в спектакле «Идиот» по Достоевскому. Не могу забыть пасмурный, весенний день в Ленинграде, когда шло озвучивание нашего фильма. Иннокентий Михайлович был полубольной, давление 90 на 50, пришел с большим термосом черного кофе, залез в будку наверху и две или три смены за один день отмахали. Мы его больше не видели, один голос да бесконечные дискуссии по рации.
У Смоктуновского был очень тонкий литературный вкус. Вдруг в реплике сына об Отце «.. . и в этом было его горе, и в этом была его суть» Вадиму Дербеневу почему-то не понравилось слово «суть», и он просил чем-нибудь его заменить.
— Ни за что не отдам это слово!! — гремел с высоты своей кабинки Смоктуновский. — Это глубокое, мудрое, расчудесное слово!
Сохранилась в газетах фотография премьеры фильма в Кишиневе, в кинотеатре «Патрия». Трое растерянных авторов. Я что-то объясняю Дербеневу, а Евгений Алексеевич смотрит куда-то в потолок, делая вид, что происходящее его не касается...
А дело было в том, что накануне грянул гром. Фильм вызвал бурное негодование у руководства республики, он был объявлен кулацким, вражеским и Бог знает еще каким. Но премьеру отменить было невозможно. К тому же последнее слово в кинематографии принадлежало Москве, это была ее вотчина, она заказывала музыку, то есть финансировала. Голос руководства Молдавии мог быть только совещательным.
Переполненный зал сидел окаменевший. Бешенство нашего незыблемого марксиста было всем известно. Судя по всему, фильм зрителям понравился, лирическая, трогательно-печальная история разлетевшейся, распадающейся семьи, но, с другой стороны, пренебречь позицией всемогущего партийного босса было смерти подобно...
— Гоша был прав, — вдруг прошептал мне Евгений Алексеевич.
Гошей он называл Георгия Александровича Товстоногова, с которым состоял в близком родстве.
— В чем был прав? — так же тихо спросил я.
— Перед поездкой в Кишинев я пришел к нему за напутствиями. Как сделать, чтобы получилось хорошо. И знаете, что он мне сказал? Чем лучше сделаете, тем хуже будет. Как в воду глядел.
Окаменевший зал терпеливо ждал, что скажут авторы в свое оправдание. Чтобы как-то разрядить обстановку, я принялся им рассказывать, какое это большое и редкое дарование, Евгений Алексеевич Лебедев, и какое это счастье для всей нашей культуры, что он согласился приехать к нам и сыграть роль Отца.
Меня слушали благожелательно, изредка похлопывали, но не верили. Не может быть, читалось на их лицах, чтобы этот избалованный славой россиянин, знаменитый актер, лауреат Ленинской премии, переодетый в хлопчатобумажный костюм, в поношенной серой шапке на затылке и истоптанных сапогах, сыграл роль нашего Отца, Отца семьи, Отца народа, если хотите...
Мне думается, национальная гордость не позволяла им признать в нем исполнителя роли Отца. Не может же, в самом деле, сын священника, родившийся на Волге, не знающий ни нашей истории, ни нашего языка, живущий в Ленинграде, приехать в Кишинев, походить по базару, купить под Окницей поношенную шапку и с ходу проникнуть в наше святая святых!!
Работники киностудии долго гадали, что бы такое подарить Евгению Алексеевичу на память. Прослышав об их муках, Евгений Алексеевич попросил ту неказистую шапку, в которой он сыграл главную роль. Должно быть, она и теперь валяется где-то там, в Санкт-Петербурге, если только моль ее не доконала.
Карьера той крестьянской шапки из-под Окницы была воистину ошеломительной. После года съемок она объехала вместе с пленкой почти весь мир. Запретить фильм Кишиневу не удалось. Москва стала на защиту «Последнего месяца осени». Фильм получил несколько международных премий, один из членов швейцарского парламента пытался даже провести законопроект, обязывающий все молодое поколение просмотреть эту ленту, дабы они знали, сколь многим они обязаны своим старикам. Законопроект не был принят по той причине, что просмотр фильмов есть дело сугубо добровольное. Хочет человек — смотрит, не хочет — не смотрит.
И все-таки было что-то таинственное, что-то загадочное, что-то провидческое, если хотите, в той нашей работе. Почти полвека минуло с тех пор. Распад семьи как ячейки общества охватил сегодня не только Молдавию. Это проблема мировая. Сама наша культура, театр, кинематограф в глубочайшем кризисе. Пора великих актеров, кажется, канула в лету.
Нет более Евгения Алексеевича. Общепризнано, что «Последний месяц осени» — это его лучшая роль в кино. Слава Богу, пленка сохранилась. Изредка, когда на экране возникает до боли знакомая, сутулая фигура, полная достоинства, я замираю. Меня завораживает усталая поступь человека, немало потрудившегося на своем веку, медленный поворот головы крестьянина, знающего, что в мире нету вещей, ради которых стоит быстро, резко оглядываться, и в каждом движении этого человека я узнаю своего покойного отца.
Это тем более удивительно, что я их не знакомил. Фильм снимался в одном краю, моя родная деревня находилась в другом, но, не видя Отца, Евгений Алексеевич угадал его через сына, и это самое великое, самое загадочное, что есть в человеческой жизни. И, разумеется, в искусстве.
Портрет этого великого актера будет неполным, если не сказать хотя бы несколько слов о его сценических работах. Репертуар Евгения Алексеевича был чрезвычайно широк и разнообразен. Им сыграно около 400 ролей мужских, около десяти женских, несколько сказочных, в числе которых знаменитая Баба-яга. Но всего этого было мало для его бурной натуры. Из лесных коряг он создал огромную галерею сказочных персонажей, а к концу жизни написал и несколько интересных книг. Говорить о сценических образах, созданных Лебедевым, нет никакой возможности, тем более что я, в силу разных обстоятельств, не смог увидеть даже главнейшие из них, включая ставшую уже классикой роль Бессеменова в «Мещанах» Горького.
Но об одной из последних работ Евгения Алексеевича невозможно не сказать. Речь идет, разумеется, об «Истории лошади», спектакле, поставленном по рассказу Толстого «Холстомер». Это была вершина творческой жизни Лебедева, спектакль бесконечно глубокий, смелый, я бы даже сказал — дерзкий.
Для того чтобы оценить всю сложность этой работы театра на Фонтанке, как обычно называли театр Товстоногова, заглянем ненадолго к яснополянскому старцу. За прозой Толстого давно установилась слава герметически закрытой прозы. Ершистый, настоянный на внутренней полемике, усложненный ритм толстовских повествований, придя в соприкосновение с научно-техническими реалиями нашего века, оказывает яростное сопротивление.
Задумчивые, красочные толстовские пейзажи не дают себя втиснуть в рамки кино и тем более телеэкрана. Грубая холщовая ткань толстовской прозы топорщится на тонких талиях современных актрис. Может, поэтому, при всех относительных удачах, истинного Толстого все еще ждут и в театре, и в кино, и на телевидении. А если зритель ждет, если в этом все еще есть потребность, не следует удивляться, что изредка, то тот, то другой коллектив начинает робко посматривать в ту сторону России, где расположена Тульская область.
Воинственный по своей натуре, вечно ищущий новые пути, театр на Фонтанке предпринял на редкость смелую и, я бы сказал, парадоксальную попытку проникнуть в мир Толстого. Театр решил идти от обратного. Из всего толстовского наследия было выбрано самое не театральное произведение — повесть о лошади по кличке Холстомер.
Идея принадлежала молодому тогда режиссеру Марку Розовскому. Это он принес в театр инсценировку и с благословения Товстоногова принялся организовать на сцене необычный для театра мир. Художник Эдуард Кочергин создал на сцене удивительно уютную, похожую на морскую раковину, несущую в себе все элементы земной округлости конюшню.
Все действие спектакля в этой самой конюшне и происходит. Стены ее сделаны из натянутого холста, и сами лошади тоже в холст одеты. В длинных холщовых рубахах ходят конюшие. И халат, и мундир князя из того же холста.
Грубоватая, холщовая ткань несла еще и ту мысль, что мир един и неделим — от князя до последней клячи. Вот с этого холста, думается, началось истинное проникновение театра в мир Толстого.
Самое сложное, конечно, было достижение единства. Нужно было эту массу людей и лошадей организовать в единый ансамбль, в единое зрелище. И это театру удалось. «История лошади», думается мне, одна из лучших работ Георгия Александровича Товстоногова. Глубоко чувствуя социальную потребность застоявшегося общества, то, что, как говорится, висело в воздухе, он создал зрелищный, убедительный, прочный спектакль.
От первого появления Холстомера, от его первой жалобы на невыносимую чесотку, и до красной шелковой ленты, символизировавшей кровь убитой лошади, зрительный зал сидел не шелохнувшись, окутанный сиянием толстовского мира и толстовских истин.
В странной, необычной роли пришлось мне увидеть в тот вечер Отца из «Последнего месяца осени». Евгений Алексеевич стал лошадью. Он играл не просто образ какой-то там лошади — играл конкретную судьбу одной из многих миллионов кляч, проживших свой век на этой грешной земле. Они шли вереницами поколений на протяжении многих веков — пахали землю, возили груз, носили всадников в походах и боях, затем, отжив свое, обессилев, тихо погибали. Но вот одну из этих кляч заприметил глаз великого художника, ее судьба взволновала его, и стала та кляча звездой, блуждая по всему миру под именем Холстомер.
Играл Евгений Алексеевич взапой. То он жеребенок, готовый подружиться со всем миром, то он раздираем чувством любви к своей единственной. Лошадиная судьба, как и вся иная жизнь, шла полосами — когда лучше, когда хуже. Но вот он, свет в конце тоннеля! Горизонты расширяются, ярко светит солнце, и Евгений Алексеевич прямо сияет от счастья.
— Меня продали молодому гусару, князю! Два года прожил я у него — и ах, что это была за жизнь! У него была любовница, и по вечерам мы ее навещали...
Надо было слышать как Евгений Алексеевич, неутомимый поклонник женских чар, мечтательно-сладко произносил это фразу — по вечерам мы ее навещали… Собственно, навещал князь, а пегий мерин по кличке Холстомер терпеливо дожидался у ворот. И все-таки он был счастлив! Увы, счастье его длилось только два года, пока его не загнали.
А знаете ли вы, что означает «загнать лошадь»? Это значит, что однажды ее гоняли долго, бесконечно долго, сверх всяких лошадиных сил, без отдыха, без зерна, без воды. Но лошади, увы, послушные, как никто в этом мире, идут даже тогда, когда уже и сил нет. Им пить хочется, всем своим существом они просят воды, и самое главное в уходе за ними, пока лошадь стоит мокрая, измотанная и трясется, не давать ей пить, пока не остынет.
Увы, ему не повезло. Измотанному, трясущемуся Холстомеру дали пить, и после того рокового ведра воды его жизнь пошла по совершенно другому кругу. Его гоняли по ярмаркам, продавая все дешевле и дешевле. Пахал он и в поле у мужиков, возил мусор, кочевал с цыганами, пока однажды, по иронии судьбы, не оказался снова в той же барской конюшне, в которой довелось увидеть свет. Вернулся уже старым, униженным, и было обидно, что так быстро, так нелепо прошла вся его жизнь...
— А главное, — исповедовался Евгений Алексеевич перед зрительным залом, — главное, все время чешется. Сил моих нет, как чешется!
Помимо небольшого количества реплик, потому что лошади, как известно, не очень разговорчивы, и длинного бутафорского хвоста, висящего на столбе, которым Евгений Алексеевич обмахивался, когда очень уж нетерпимо чесалось, у него был еще один ударный номер. Небольшая такая лошадиная песенка. Без текста, без особой мелодии, потому что, в самом деле, какая у лошади может быть мелодия! В критические минуты своего существования, сетуя не то на судьбу, а может, на окружающий мир, Холстомер как бы ронял свое знаменитое — оуэа-а-уа-уа...
Марк Розовский, вложивший душу в этот спектакль, рассказывает на страницах «Нового мира», что уже готовый спектакль Товстоногов долго не выпускал. Песенка лошади его не устраивала. Он считал, что она не завершена. Чего-то там не хватало. Но что еще можно добавить к печальному лошадиному ржанию?! Измученный бесконечными прогонами, на одной из репетиций Евгений Алексеевич взвыл каким-то немыслимым, непостижимым воплем, так что стены театра содрогнулись.
— Вот это и есть то самое! — изрек Георгий Товстоногов. — Можно назначать премьеру.
Что происходило в тот вечер в театре, когда мы с женой смотрели «Историю лошади», трудно передать. Полчаса, стоя, переполненный зал без устали вызывал актеров на поклоны. Лучшего, кажется, театр Страны Советов не создал, выше не взлетал.
После спектакля нас пригласили в гости. Евгений Алексеевич жил вместе с Товстоноговым в одной сдвоенной квартире. В наших ушах еще гремел гул оваций, а Евгения Алексеевича, сидевшего за рулем своей Волги, занимал совсем другой шум. Он вез какую-то корягу в багажнике, корягу из которой собирался утром что-то смастерить, и всю дорогу та коряга не давала ему покоя.
— Скажите, Евгений Алексеевич, а тот ваш вопль... Правду ли говорят, что так вопили бурлаки на Волге, тащившие на себе тяжелые баржи?
— Правда. Это вопль бурлаков, но я его немного переделал.
— Как можно переделать вопль?!
— Путем сложения.
— То есть?
— Страдания Холстомера я покрыл бурлацкой болью, туда же пошла боль матушки-Волги, к ним присоединил боль матушки-России. Вот и получилась молитва. Молитва века. Но что там, бля, без конца стучит в моем багажнике?!
Весь вечер за гостеприимным столом мы говорили о Толстом. Да нет, не так уж он герметически закрыт, говорил хозяин дома, Георгий Александрович. Просто не с теми руками, не с теми помыслами, не с той болью шли к нему... Толстой был не просто гением, он был бесконечно смелым гражданином мира, и если кто с оглядкой приближается к нему, уйдет с пустыми руками...
И в самом деле. Художественный мир толстовских творений открыт, войти туда можно запросто, и главная новость, которая нас там дожидается, это та, что Толстой все еще жив.
А пока он жив, вместе ним живы и мы.
Москва, 2008 г.
P. S. Год спустя, после гастролей Большого драматического театра в Великобритании, «Тайме» писала: «...вопль отчаяния Холстомера вновь напоминает нам о том, что человеческий голос — это чудо из чудес...».
Это чудо сотворил сын священника, расстрелянного атеистами. Побродив по лабиринтам нашего грешного мира, в конце жизни он отправил на небеса великую немую молитву. Воистину, как сказано в Писании: «...Услышь, Господи, молитву мою, внемли гласу вопля моего, Царь мой и Бог мой, ибо я к Тебе молюсь...».
Ион Друце
Камша В. Цена успеха Евгения Лебедева // Независимая газета. 2007. 1 дек.
У себя в гримерке.
15 января исполняется 90 лет со дня рождения народного артиста СССР Евгения Лебедева. Он отдал сцене почти всю свою сознательную жизнь, снискав благоволение сменявших друг друга властей, любовь зрителей и признание коллег. Олег Басилашвили назвал Лебедева рыцарем счастья, богом юмора и стражем совести. Актеру аплодировали Москва и Ленинград, вновь ставший Санкт-Петербургом, российская глубинка и Париж, Лондон, Токио. Он снялся в шести десятках фильмов, его театральные работы при жизни становились классикой, но он так и не сыграл короля Лира, а о том, какой ценой оплачен успех, до недавнего времени знали лишь самые близкие.
«Социальное происхождение – духовное».
Лауреат Государственных премий, Герой Социалистического Труда, почетный гражданин Петербурга и прочая, и прочая, и прочая родился в городе Балаково Саратовской области в семье священника. Начинался новый 1917 год, перевернувший жизнь огромной империи и положивший конец мирному существованию тех, кто хотел просто жить.
В середине 20-х Лебедевым пришлось покинуть Балаково. Начались скитания. В 1927 году Евгения отправили в Самару к дедушке и бабушке. Мальчик учился в школе имени Чапаева, потом поступил в ФЗУ. Он должен был стать слесарем-лекальщиком, но увлекся художественной самодеятельностью и общественной деятельностью.
В 1932 году комсомольца Лебедева приняли в ТРАМ – Театр рабочей молодежи, над которым шефствовали Василий Меркурьев, Юрий Толубеев и другие театральные корифеи. ТРАМ стал первой из четырех театральных школ, пройденных артистом. И еще он дал первый урок страха и непонимания.
В театре узнали, что у них работает поповский сын. Пусть комсомолец, организовывавший в церкви клуб, пусть не живущий с родителями и с двенадцати лет работающий – все равно вчерашние товарищи стали врагами. Среди учителей тоже не нашлось никого, кто бы напомнил, что дети за родителей не отвечают. Именно тогда будущий Холстомер понял, что значит быть отверженным – «пегим». Лошадей настоящих, не толстовских, масть и родословная соплеменников не волнуют, но разве «История лошади» не о людях?
В 1933 году Лебедев перебрался в Москву и поступил в студию при Театре Красной армии. Жил, по сути, на улице, работая то на маслобойном заводе, то на стройке, то на кондитерской фабрике, и учился. Студию сменил Центральный техникум театрального искусства (ЦЕТЕТИС). Позднее его преобразовали в ГИТИС, а Лебедев перешел в училище Камерного театра, получив там же работу бутафора. О том, что он поповский сын, не знал никто, товарищи и начальство считали его сиротой. С родителями приходилось встречаться тайно. Урок ТРАМа был усвоен. «С тех пор как я стал врать, ко мне стали хорошо относиться, меня переставали называть «попенком», «кутейником»… Но страх перед Богом все время ходил за мною и напоминал о моих грехах до тех пор, пока я не привык к нему, потому что другой страх сделался страшнее. Бог неизвестно еще когда накажет. А люди наказывали быстро». Люди и впрямь торопились. 20 августа 1937 года будущий артист последний раз видел отца, а 1 сентября пришла телеграмма: «Отец арестован. Мама». Вскоре арестовали и мать, а малолетнюю сестренку пришлось отдать в приемник НКВД. Поразительно, но на Лубянке отнеслись к оставшейся без родителей девочке и приведшему ее студенту сердечней чиновников Наркомпроса. Брата и сестру без лишних слов погрузили в автомобиль и отвезли в приемник, где во дворе играли дети, не знавшие, что они враги. Правда, по дороге Лебедеву казалось, что он арестован. Много позже именитый актер напишет: «Родился человек, появился на свет Божий, ударяют его по заднице ладонью, и он с первым вздохом, чихнув, захлебнулся земным воздухом – кричит. Значит, испугался. Только в утробе матери он не знает и не чувствует никакого страха».
Театр и жизнь.
В 1940 году Евгений Лебедев получил диплом и поступил в труппу Русского ТЮЗа имени Кагановича в Тбилиси, где быстро стал ведущим актером. За семь тбилисских сезонов Лебедев сыграл невероятное количество ролей – от царя Теймураза и товарища Сталина до Бабы-яги и пуделя Артемона, от Гека Финна и Иванушки-дурака до героев Островского и Шиллера. При этом молодой артист умудрялся преподавать в Грузинском театральном институте актерское мастерство, руководил драмкружком в женской школе и в довершение всего попробовал себя в режиссуре.
Именно в Тбилиси нашли Лебедева и первые правительственные награды – медаль за оборону Кавказа (1945 год) и «За доблестный труд в Великой Отечественной войне» (1946).
С работой было все в порядке, но он мучительно хотел в Россию, а его не пускали. Лебедев хранил в гримерке спичечный коробок с привезенной по его просьбе русской землей и ходил по инстанциям. Атмосфера в театре накалялась, и тут актера вызвали в милицию и велели паспорт показать.
Паспорт был весь в штампах от временных прописок. Милицейский чин пришел в неистовство и велел Лебедеву убраться из Тбилиси в 24 часа. Актер, не веря своему счастью, попросил наложить соответствующую резолюцию для предъявления театральному руководству. В ответ на презрительное «Кому ты здесь нужен?» он честно ответил кому, опрометчиво посетовав, что его не отпустили даже после обращения в ЦК. Это было ошибкой. Тотчас выяснилось, что дорогого товарища артиста никто не гонит и даже наоборот – ему выдадут новый паспорт. И выдали. Чистенький, с одиноким штампом о прописке.
В Россию Лебедев вернулся только в 1949-м. Сначала в Москву, потом – в Ленинград, который и стал его новой родиной и последней пристанью. Сперва актер играл в Театре имени Ленинского комсомола, а в 1956-м поступил на главную сцену своей жизни – БДТ имени Максима Горького, которому предстояло стать Большим драматическим театром имени Георгия Товстоногова.
Два гения под одной крышей.
В 1938 году Лебедев женился на Наталье Петровой, через год у них родилась дочь Ирина, но свою истинную любовь актер встретил позже. Ею стала Натела Товстоногова, сестра Георгия Товстоногова. Впервые они увидели друг друга в Тбилиси – ТЮЗ снял у Товстоноговых комнату для Лебедева. Жилец и хозяева стали друзьями, но двадцатипятилетний актер и пятнадцатилетняя школьница не поняли, да и не могли понять, что предназначены друг другу, а затем судьба их развела. Рвавшийся в Россию Лебедев уехал в Москву, а еще не ставший классиком Товстоногов – в Ленинград, принимать Театр Ленинского комсомола.
К этому времени Товстоногов развелся, и бывшая жена оставила ему двоих сыновей. Как вспоминает его сестра Натела, «посоветовавшись с мамой, мы решили, что ни матери, ни отца – это для детей чересчур. Поэтому мальчики должны жить в Ленинграде, а помогать Гоге с ними управляться буду я».
Сперва Товстоноговы жили в общежитии, потом им дали квартиру. Примерно в это же время в Ленинград перебрался и приглашенный Георгием Александровичем Лебедев. Режиссер и его семья в быту были «абсолютно беспомощными», и Лебедев на правах старого друга взял над ними шефство. С этого все и началось.
Ему «было уже тридцать три года. Это был состоявшийся человек, проживший очень трудную жизнь. У него были прекрасные руки. Он все умел делать. Замечательно обращался с маленькими детьми – умел перепеленать, покормить, погулять».
Свадьба Нателы Александровны и Евгения Алексеевича стала счастьем не для двоих, а для троих. Брат и сестра не расстались даже после получения отдельных квартир, благо те располагались в одном доме и на одном этаже. В стене прорубили дверь и, как и прежде, зажили одной семьей: Георгий Александрович, Натела с Евгением и уже трое мальчиков.
В доме говорили об искусстве, политике, истории и, разумеется, о театре. Высокие темы перемежались анекдотами и шутками, благо шутить Лебедев умел как никто. Время пролетало незаметно, потом кто-нибудь спохватывался, что пора ужинать, и просил хозяйку приготовить «что-нибудь попроще». Вроде яичницы. Правда, Евгений Алексеевич частенько жену к плите не допускал и брался за дело сам.
Журналисты часто спрашивали Нателу Александровну, как ей живется под одной крышей с двумя гениями, и она совершенно честно отвечала, что чувства того, что она живет с гениями, у нее просто не возникает. Зато упомянутые гении признавались, что немного Нателу Александровну побаиваются. Сестра и жена считала, что ее помощь в работе состоит в выискивании недостатков. Похвалы были и будут, а дело близкого человека указать на недочеты, так что споры в семье были, а вот ссор не было.
От вождя до Лира.
Первой ролью Евгения Лебедева на брегах Невы стал Саня Григорьев в постановке Театра имени Ленинского комсомола «Два капитана», ну а 4 декабря актер вышел на сцену в товстоноговской постановке «Из искры…», играл он товарища Сталина. Сначала роль не получалась. «Что-то и так, и эдак – но не выходит, и все! – рассказывал он Олегу Басилашвили. – В день генеральной репетиции я лег отдохнуть на диван и заснул. И вдруг во сне мне является Сталин. Открывается дверь, входит Сталин и говорит: «Ты неправильно играешь Сталина. Надо делать вот так и так». Я пошел и повторил все, что он мне высказал. И получил за это Сталинскую премию».
«Мне кажется, – говорит Басилашвили, – много лет спустя эта Сталинская премия аукнулась в другой роли. Быть может, самой гениальной его роли – Холстомера. Аукнулась воем Холстомера».
«Сравнить лебедевского Холстомера можно только с одним гением, которого я успел увидеть, – записал в Париже один из русских эмигрантов, – с Шаляпиным в роли Годунова!»
Лебедев участвовал во всех этапных постановках Георгия Товстоногова. Он сам придумывал себе грим и сам себя гримировал. Его работы в «Идиоте», «Варварах», «Мещанах», «Короле Генрихе IV», «Карьере Артуро Уи», «История лошади» вошли в учебники по основам актерского мастерства. Но одна мечта осталась неосуществленной. Король Лир. Отец, преданный дочерьми.
Лебедев мог бы получить эту роль. Если б согласился сыграть в чужом театре. Его приглашали. И не раз. Но в те времена актерская этика не позволяла играть «на стороне», да и Товстоногов бы расстроился. И актер готовил Лира для себя, работая так, словно его ждет премьера. Роль была готова, но никто ее, к несчастью, так и не увидел.
По гамбургскому счету.
У многих творческих личностей рано или поздно наступает творческий кризис. Евгения Лебедева чаша сия миновала: «Кризис самоповторения возникает у художника тогда, когда он становится слепым и глухим по отношению к окружающей действительности, то есть жизни. Когда его покидают новые впечатления, новые мысли, новые интересы. Со мной этого не случалось. Если почему-либо трудно становилось в театре, я переключался на другое – писал, занимался деревянной скульптурой или изделиями из камня».
Артистическую карьеру Лебедева не остановил даже тяжелейший, с потерей речи инсульт. Актер смог вернуться и к жизни, и к профессии, заново научившись двигаться и говорить. Он снова играл и Серебрякова, и Холстомера, участвовал в постановках Додина.
«Евгений Лебедев – русский актер, – утверждает Татьяна Доронина. – Почему именно «русский», а не актер вообще либо просто великий актер? Да потому, что принадлежность к национальности русской, да и еще столь определенная и ярко выраженная, делала его великим и неповторимым, как велик был грузин Хорава, как велик англичанин Оливье, как прекрасен в своей национальной неповторимости француз Жан Габен. По духу, по крови, по темпераменту, по вере, по одержимости, по работоспособности, по добросовестности и по одаренности Евгений Лебедев – великий русский актер». Похожего мнения придерживается и Михаил Ульянов: «Если говорить по гамбургскому счету, он был народным артистом по сути, потому что в своем творчестве выражал черты именно русского характера: биография, восприятие жизни. В него, как в большого художника, природа и Бог вложили все российское. Ничего ни английского, ни испанского, ни шведского, только русское. Он был русский артист и русский человек. Со всей присущей нам безалаберностью и ерундистикой. Скомороший ряд был в нем очень силен. Он настоящий скоморох! Вроде тех, кого головой о стенку били во времена царя Алексея Тишайшего».
Смерть артиста стала шоком, неожиданностью, вдвойне страшной, потому что ее могло и не быть. Так по крайней мере считает жена: «Он был очень сильным человеком даже в свои восемьдесят… Если бы его не уговорили на абсолютно не нужную ему операцию, которую к тому же не сумели сделать, он бы и сейчас еще играл в театре».
Евгений Лебедев скончался 9 июня 1997 года в Петербурге, а 19 июня 1998 года родился внук. Евгений Лебедев-младший. Именно он вручил в 2004 году первому лауреату Лебедевской премии фигурку Холстомера. И лауреатом этим стала Татьяна Доронина.
Вера Камша
Мельниченко Л. Памяти Евгения Лебедева // Петербургский театральный журнал. 1997. №13
Это интервью Евгения Алексеевича Лебедева — одно из последних. Оно прозвучало в Международный день театра но радио ЛОМО (этот трудовой коллектив и БДТ связывает вот уже тридцатилетняя дружба) и частично оно прозвучало в этот же день на Петербургском городском радио. Мы печатаем его без всякой «литературной» обработки — только «живая» речь, «живые» интонации Евгения Алексеевича.
— Для меня театр — это главное. Моя жизнь — вся - была в театре. Даже не я выбирал профессию, а меня в ы т а щ и л и в эту профессию. И я поверил, что я должен работать здесь, в театре! Я думаю, что идет это от моего отца. Отец у меня был просто священнослужитель, но он был художником: духовный мир его был богат. И он был рад, что я иду в театр, что я буду актером.
— То есть он не останавливал, не отговаривал Вас?
— Нисколько не останавливал! И я думаю, что играя на сцене, я продолжаю профессию своего отца. Хотя он был священник, а я — артист, но я, как и он, пробуждаю в людях духовное… Мне повезло еще, знаете, в жизни в том, что я встретил своего режиссера. Это произошло еще, когда он был никому не известный, начинающий режиссер: мы учились вместе. И я поверил, что мне не хватает вот такого человека, у которого такой ум, такие знания, как у Георгия Александровича! Потому что я жизнь хорошо знаю — просто по самой жизни — испытал ее, а Георгий Александрович — он очень много читал, воспитание его было другое. И это сыграло очень большую роль в моей жизни. Если бы мне попался другой режиссер — он бы меня уничтожил моими не-знаниями, а Товстоногов… он брал от меня то, что как будто ему самому не хватало, а я у него брал! Вот это и соединяло нас. Мне кажется, и результат поэтому такой был.
Я ведь считаю себя актером театра. Кино? Я снялся очень во многих фильмах — более чем в пятидесяти. Но могу назвать всего несколько ролей, которые, с моей точки зрения, могут существовать. В театре же у меня все складывалось иначе. Вот одно время говорили, что театр умрет, а кино — будет. Нет, театр никогда не умрет, потому что это очень живое, непосредственное общение со зрителем. Это настолько сильное и эмоциональное восприятие (если сделано хорошо), что зритель уходит из театра обогащенный: затронули его душу. Человек немножечко преображается, что ли…
— Вы как зритель бываете сейчас в каких театрах?
— Редко бываю, потому что,. прихожу и вижу, к а к это сделано, вижу конец в самом начале. И мне становится неинтересно и я думаю: «Я бы лучше почитал эту пьесу или этого автора, чем я смотрю то, что мне преподносится». А вот когда на спектакле я «теряю» свою профессию, перестаю анализировать и становлюсь просто зрителем — вот тогда я получаю удовольствие!
— А что Вам понравилось за последнее время?
— Фоменко, который поставил в Вахтанговском театре Островского. И второй его спектакль — «Пиковая дама» — это тоже очень интересно. Додин делает то, что мне близко. Для меня Додин есть продолжение Товстоногова и поэтому у меня с ним контакт, а с другими режиссерами у меня контакта не получается.
— А сейчас в каких спектаклях Вы заняты?
— В «Дяде Ване», «На всякого мудреца довольно простоты», «Фома», «Энергичные люди», «Вишневый сад» — в БДТ. «Любовь под вязами», «Роберто Зукко» и «Вишневый сад» у Додина. Вот, видите, сколько спектаклей!
— Большая нагрузка, правда?
— Справляюсь пока! Не знаю, как дальше будет, но пока — справляюсь. Хотя у меня были и инсульт, и инфаркт, и почку мне удалили — я борюсь! Мне кажется, можно себя расслабить, сесть и сидеть. И тогда трудно будет встать.
— Но ведь профессия актера она очень «выматывает» чисто физически даже…
— Но если ты не хочешь «выматываться», тогда и не вымотается у тебя ничего (смеется), ничего не получится.
— А где Вы силы берете? Если 10 спектаклей в месяц, после каждого -как выжатый лимон… Да еще репетиции. Что радость-то Вам дает?
— Что радость дает? Жизнь сама! Понимаете? Мое беспокойство. Покой превращается в болото. Болото потом зеленеет, потому что оно стоячее. И человек так же. А река или море: ветер, буря, волны ходят, перемешивается все, галька обрабатывается — вот жизнь! И, мне кажется, и у человека такое должно быть состояние… У меня сегодня давление 225 на 100, а вчера 235. А я думаю: лежать? Нет! Вот сегодня я с утра роль учил (не ту над которой сейчас работаю, а впрок) потом вот кино смотрел с вами, «Два капитана», теперь вот с вами беседуем (Надо сказать, что интервью у нас затянулось и плавно перешло в разговор на всякие другие темы. В любом случае, Е. А. уделил мне не менее трех часов — Л. М.). Сейчас вот отдохну чуть-чуть и на репетицию. А вечером — спектакль в Малом Драматическом — там я должен быть, в основном, сильным, нерасслабленным.
Я читаю много. Сейчас вот, к примеру, «Дуэли и дуэлянты» Гордина читаю и думаю о Пушкине. Для меня эта книга — открытие. Я знаю, что Пушкин, допустим, озорной был и все-такое, но сейчас он передо мной в другом качестве предстает. Сейчас, читая его произведения — через эту призму — я бы все иначе понимал., чем раньше… Да, очень многое зависит в жизни от образования. Нужно, чтобы в детстве (да и взрослыми) мы бы читали книги хорошие, умные, а не сюсюкающие, не улюлюкающие. Книг много — надо не упустить главные. Вообще, если бы начать жизнь сначала… я бы себя лучше образовал бы. Мы не грамотные были люди. Чуть-чуть немножечко — и мы уже кричали, что мы все знаем и все понимаем. Вот показатель: «Суд над Евгением Онегиным». А оказывается, ничего мы не знали и ничего не понимали. Я до сих пор (вот мне восемьдесят лет) учусь… А вообще-то не верится, что тебе восемьдесят лет, просто не верится. Глаза у меня видят, уши мои слышат, чувства мои существуют. Я увлекаюсь, я работаю…
— Евгений Алексеевич, я знаю, что вы еще и рисуете, занимаетесь лепкой, пишете прозу…
— Пойдемте, покажу! Сейчас я вот что делаю: «Ветер» называется (cмеется).
— С юмором, по-моему…
— Как хотите, понимайте. Раз — ветер задул платье — а она обнаженная! Вот еще: сидел я ночью на кухне, один, не спалось, и думал над ролью. В результате вылепил вот эту фигурку задумавшегося человека. А когда вылепил его — возникли змея и черт. Потому что все как-то искушают тебя, подсказывают что-то. А назвал я ее (смеется) «Работа актера над ролью». Вон там — из дерева все и рисунки. Вот — я в роли Фирса. Вот — Крутицкий, Лука — нарисован во время антракта (в зеркале себя видишь и гримом, раз-раз и рисуешь). Здесь у меня в комнате своеобразная мастерская. Здесь я и работаю, здесь и отдыхаю, чтобы потом опять нырнуть в ту работу, которую делаю в театре. Написать мне надо много. Но писать — это для меня тяжелый труд. Когда начинаю читать — то хочется переписывать заново, править, работать над этим. Это все живое для меня, все живое, и оно ждет, обижается на тебя, если ты долго не обращаешь внимания…
Вот так и живу. Вот как есть, так и буду жить!. Я очень-то не выделяю себя, но думаю все же, что все, что я сделал в театре, будут помнить! Я оставляю в сердцах других память о себе. Это самое дорогое для меня.
Записала Людмила МЕЛЬНИЧЕНКО